«Певец Давид был ростом мал...» (Заметки на полях чужих исследований)
Опубликовано: Тахо-Годи Е. Великие и безвестные. СПб.: Нестор-История, 2008. С. 44-51.
Переехав из Кишинева в Одессу, под начало новороссийского генерал-губернатора графа Михаила Семеновича Воронцова, Пушкин был очарован женой губернатора, Елизаветой Ксаверьевной. Она ожидала ребенка, которого и родила 8 ноября 1823 г. Хотя внимание Пушкина в это время уже переключилось на Амалию Ризнич, портреты Воронцовой появляются на станицах рукописи первой и второй глав «Евгения Онегина». А вот с Воронцовым у Пушкина к марту 1824 г. отношения окончательно испортились. В мае Воронцов отправляет поэта «на саранчу». Воронцов же просит власти удалить поэта из Одессы. Пушкин не остается в долгу и пишет одну за другой эпиграммы на Воронцова: «Полу-милорд, полу-купец...», «Сказали раз царю, что наконец...». В мае – июне 1824 г. Пушкин создает еще одну – стихотворение «Певец Давид был ростом мал...»:
Певец Давид был ростом мал,
Но повалил же Голиафа,
Который был и генерал,
И, положусь, не проще графа.
Конечно, одним из первообразов этого пушкинского стихотворения является известный эпизод из Библии, из первой книги Царств, который уместно напомнить: «И выступил из стана Филистимского единоборец, по имени Голиаф, из Гефа; ростом он – шести локтей и пяди. Медный шлем на голове его; и одет он был в чешуйчатую броню, <...>медные наколенники на ногах его, и медный щит за плечами его... И сказал Филистимлянин: сегодня я посрамлю полки Израильские; дайте мне человека, и мы сразимся вдвоем. И услышали Саул и все Израильтяне эти слова... и очень испугались и ужаснулись» (Цар. Кн.1, 17: 4-11). Давид был в это время пастухом. Он пас овец, а его старшие братья были в войске. Когда он понес братьям еду в стан, он узнал о страхе перед Голиафом и попросил царя иудеев Саула разрешить ему сразиться с Голиафом. Голиаф с презрением отнесся к Давиду «ибо он был молод, белокур и красив лицом». К тому же Давид отказался от предложенного ему царем Саулом оружия и взял свой пастушеский посох, камни и пращу. Но Давид уверен, что убьет Голиафа потому, что считал, что «это война Господа». И он действительно убил Голиафа из пращи и отрубил голову его же, голиафовым мечом.
Однако не только этот библейский сюжет можно считать первообразом пушкинского стихотворения, но и собственный пушкинский рисунок на ту же тему. Как показывает в своем очень интересном исследовании И.З. Сурат[1], в сознании поэта зерно этой эпиграммы существовало уже давно. Об этом свидетельствует его рисунок, возникший еще в октябре 1823 г. в рукописи второй главы «Евгения Онегина».
На этом рисунке Пушкин сначала изобразил Геракла, сражающегося со львом, но потом Геракл под пером поэта превратился в Давида с головой Голиафа, причем голова эта имеет, по мнению исследователей, несомненное сходство с портретами Воронцова. Через полгода та же аналогия между Воронцовым и Голиафом вновь возникла в эпиграмме «Певец Давид был ростом мал...».
Воронцов – участник Отечественной войны 1812 года и с мая 1823 г. новороссийский генерал-губернатор – в сознании поэта оказывается связан с могучим воином Голиафом. Себя же Пушкин ассоциирует с юным и никому не ведомым еще Давидом, который задолго до своего царствования, победил Голиафа в единоборстве. Не случайно Пушкин называет Давида именно певцом, а не царем и не тем более пастухом, которым он был в реальности, когда сражался с Голиафом. Как известно, библейский царь Давид был автором торжественных пророческих гимнов-псалмов, которые звучали при сопровождении музыкальных инструментов. Но царь Давид назван Пушкиным «певцом Давидом» не только поэтому. Творческий, пророческий дар – основание для параллелизма между Давидом и самим поэтом. С другой стороны, именно в этом даре поэт видит ту тайную силу, которая позволит ему одержать победу над генералом и графом Воронцовым.
Пожалуй, остается только один вопрос, который исследователи оставляют без внимания. Как и почему мог античный Геракл превратиться в библейского Давида, а убитый Гераклом лев – в голову Голиафа? Совершенно ли случайно первоначально на пушкинском рисунке изображен был Геракл или нет? К сожалению, в своих интересных заметках, посвященных этому рисунку и этой пушкинской эпиграмме, И.З. Сурат более склона объяснять это простой случайностью: «Вначале Пушкин, действительно, нарисовал обнаженного мужчину в классической позе Геракла, борющегося со львом. Но затем импровизация увела его в другую сторону, и под руками у Геракла оказалась не пасть льва, а огромная голова Воронцова, а это значит, что и весь сюжет был переосмыслен – Геракл превратился в Давида с головой Голиафа»[2].
Но действительно ли импровизация увела поэта в другую сторону? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо вспомнить, что юный Давид был уверен, что убьет Голиафа, не только потому что считал, что «это война Господа», но и потому, что, будучи пастухом, он душил руками львов, нападавших на его стада. Об этом он рассказывает царю Саулу. Напомним этот эпизод из разговора Давида с Саулом: «И сказал Давид Саулу: раб твой пас овец у отца своего, и когда бывало приходил лев или медведь и уносил овцу из стада, то я гнался за ним и нападал на него и отнимал из пасти его; а если он бросался на меня, то я брал его за космы и поражал его и умерщвлял его; и льва и медведя убивал раб твой, и с этим Филистимлянином необрезанным будет то же, что с ними, потому что так поносит воинство Бога живаго. И сказал Давид: Господь, Который избавлял меня от льва и медведя, избавит меня и от руки этого Филистимлянина» (Цар. Кн. 1, 17: 34-37).
Таким образом, библейский Давид совершал, естественно сам того не предполагая, первый из 12 подвигов Геракла. Как известно, этим первым подвигом было убийство немейского льва. Шкуру немейского льва стрелы не пробивали, и потому Гераклу пришлось задушить его руками. Эта шкура, переброшенная как плащ за спину героя, стала одним из атрибутов Геракла. Геракл совершал подобный подвиг и раньше – восемнадцатилетним юношей он убил киферонского льва, наводившего страх на окрестных пастухов. Так что еще прежде, чем в пушкинском стихотворении и рисунке возникли библейские мотивы победы Давида над Голиафом, в сознании поэта жил другой, античный «первообраз» его борьбы с Воронцовым, мечта о первом геракловом подвиге в единоборстве со «светским львом», хорошо защищенным своими высокими титулами и званиями. И в борьбе с этим «светским львом» так причудливо слились воедино в сознании поэта два совершенно разных образа – античный и библейский – Геракл и Давид.
Не зная пушкинского рисунка, мы могли бы, конечно, прочесть стихотворение поэта и увидеть его связь с библейским сюжетом, но мы никогда бы не смогли проследить то, как складывался замысел стихотворения в сознании Пушкина, а тем более то, что этот замысел имел не только библейские, но и античные корни и что корни эти были совмещены в пушкинском сознании одним общим первообразом – «битвой со львом». Но слишком необычным было соединение в одном ряду античного Геракла и библейского Давида, и Давид «вытеснил» Геракла, и от этих античных корней на поверхности стихотворения почти ничего не осталось – разве что сам жанр – эпиграмма – то же оттуда, из античности.
Любопытно, что спустя столетие эти два образа вновь возникли в русской литературе рядом, но теперь именно Геракл потеснил Давида за пределы текста. Я имею в виду стихотворение Осипа Мандельштама «Зверинец».
«Зверинец» был написан в 1916 году (автограф помечен 11 января 1916 г.). В печати с подзаголовком, подчеркивающим опять-таки античные корни – «Ода», стихотворение было напечатано 18 июня 1917 года. В нем выразилось отношение поэта к Первой мировой войне вообще и к вступлению в нее Италии в частности. Как известно, Италия стала воевать с Германией позже России, Британии и Франции. 23 мая 1915 года она объявила войну Австро-Венгрии и лишь 28 августа 1916 года – самой Германии. Поэт чувствует, что в мире разворачиваются события, достойные трагедий античных времен. Его слова – «Козлиным голосом опять // Поют косматые свирели»[3] – напоминание о том, что греческая «tragodia» – это ведь и есть в буквальном смысле «козлиная песнь». Битва между Германией, с одной стороны, и Англией, Францией и Россией, с другой, изображается как битва германского орла с британским львом, галльским петухом и русским «ласковым медведем». Единственный выход из этой новой трагедии – это не сражение до победы, а отказ от всякого сражения, от всякой борьбы, усмирение «всполошенного зверья» – «В зверинец заперев зверей, // Мы успокоимся надолго». Недаром среди вариантов названия стихотворения были и такие, как «Ода миру во время войны», «Ода миру», «Мир (Ода)». Вступившая в единоборство с британским львом и его союзниками, Германия, возможно, и думает, что следует древним первообразам «битвы со львом». Но, на самом деле, это отнюдь не продолжает античных культурных традиций, потому что война сама по себе – участь дикаря: «А ныне завладел дикарь // Священной палицей Геракла». Почитать память Геракла надо не битвами, а «Как полубога, буйством танца // На берегах великих рек». Поэт своими стихами хочет как огнем озарить «ночь глухую», он предлагает этим огнем обогреть весь одичавший мир («Звериные пригреем шкуры!»), он напоминает о «колыбели праарийской», о древних «Рима колесницах», он возвращается к истокам «реки времен» – к «вину времен», к «источнику речи италийской».
И вот именно тут, в фрагменте стихотворения, обращенном к Италии, в обращенном к ней вопросе: «Что, если для твоей пращи // Холодный камень не годится?» – возникает несомненный намек на Гераклова «двойника» – на Давида: ведь праща – это такой же его исконный атрибут, как палица у Геракла.
Поэзии Мандельштама библейский сюжет о Давиде и Голиафе не чужой. Так, в стихотворении «Рояль» 1931 года Давидом, побеждающим Голиафа, оказывается «мастер Генрих» – Генрих Нейгауз, победивший «рояль-Голиаф». Но в «Зверинце» речь идет не просто о библейском Давиде, а о Давиде, изображенном Микеланджело. Для Мандельштама микеланджеловский Давид – один из обязательных «атрибутов» любимой страны – Италии. Напомню одно из последних стихотворений «Рим» (16 марта 1937). Мандельштам говорит о Риме, но это не мешает ему упомянуть не только римские скульптуры Микеланджело (Моисея), но и флорентийские – «Ночь» из Капеллы Медичи и «Давида», стоящего на центральной площади Флоренции – на площади Синьории:
Все твои, Микельанджело, сироты
Облеченные в камень и стыд, –
Ночь, сырая от слез, и невинный,
Молодой, легконогий Давид,
И постель, на которой несдвинутый
Моисей водопадом лежит, –
Мощь свободная и мера львиная
В усыпленьи и рабстве молчит.
Примечательно, что и тут за Давидом угадывается его древнегреческий «двойник». Мандельштам называет микеланджеловского Давида не только невинным и молодым, но и «легконогим» – такого рода сложный эпитет в русской поэтической традиции неизбежно должен вызывать мысль об изображении именно античного, а не библейского героя (вспомним «Илиаду» Гомера – также, кстати, мандельштамовская тема, – где ее главный герой именуется в переводе Н. Гнедича «Ахиллес быстроногий»).
Но мандельштамовский осиротевший Давид уже далек от героизма, от того, чтобы победить своего врага, как льва. Пусть в нем самом теперь воплощается «мера львиная», но она уже не говорит о его силе. Этот соединяющий в себе все три «составляющие» Давид – Давид-библейский, Давид-Геракл, Давид-лев (последний образ, вероятно, навеян стихотворением Вяч. Иванова «Il Gigante» из книги «Кормчие звезды», где микеланджеловский Давид был изображен, не только как «юноша-пастух», но и как «скимн-отрок», взявший в руки пращу и почуявший себя Гигантом, как «Лев молодой пустынь, где держит твердь Атлант» – опять же заметный, кстати сказать, античный флер у ивановского Давида) оказывается побежден тем самым дикарем, захватившим священную палицу Геракла, который затеял Первую мировую, а теперь готовит и Вторую; дикарем, принявшим образ немецкого фашизма, и его итальянским отражением – Муссолини: «...над Римом диктатора-выродка // Подбородок тяжелый висит». Времена героев древности – античных, библейских – уходят, битва проиграна, культура и древняя цивилизация гибнут «в усыпленьи и рабстве».
Таков весьма пессимистичный итог Мандельштама. Но за этим итогом все же таится надежда, что все происходящее – это ничто иное как временное «усыпленье», что пробуждение, конец диктатора-выродка, конец рабству возможны, а значит, возможно возвращение и тех времен, когда не пленниками, а свободными и равными друг другу героями будут стоять бок о бок, как уже стоят не один век рядом на площади Синьории во Флоренции, знаменитый микеланджеловский Давид и созданный Б. Бандинелли Геракл. Ведь, вероятно, отсюда, от этого реального соседства двух скульптур эпохи Возрождения, совмещаются библейские и античные мотивы в сознании поэта, превращаясь в единый образ «легконого Давида».
В отличие от пушкинской эпиграммы, где первообраз «битвы со львом» Давида и Геракла ассоциировался в сознании поэта с сюжетом личным, автобиографическим, у Мандельштама те же самые элементы сопряжены с сюжетами иного, уже общественно-исторического, национально-культурного плана. Но и тут, вторгаясь в мандельштамовские размышления о судьбе цивилизации, образы-двойники Давида и Геракла играют в текстах стихотворений «Зверинец» и «Рим» ту же самую роль, что и в пушкинской эпиграмме, – роль катализаторов сатирического развертывания избранного поэтом сюжета.

