Н.А.Кашурников. О совести в творчестве Достоевского
Н. А. Кашурников
О СОВЕСТИ В ТВОРЧЕСТВЕ ДОСТОЕВСКОГО
В творчестве Достоевского многие герои способны во всей полноте оценивать степень низости своих греховных поступков и по-настоящему искренне их стыдиться.
Собственно, как мне приходилось уже отмечать, «…любое движение, проявление вины <…> выражается посредством прямого или символически осуществляемого стремления человека укрыться, а, точнее, укрыть свое “я” от совести». И «…если <…> укрывание от совести — это своеобразная форма осуществления, проявления вины, то стыд, на мой взгляд, есть обнаружение вины совестью, обнаружение себя виновным».[1] При этом нежелание испытывать за свои действия стыд есть логический шаг от совершения поступка не по совести к отказу вообще любые поступки по совести оценивать. Так, в романе «Преступление и наказание» Свидригайлов, причастный к смерти своей жены Марфы Петровны, признается Раскольникову: «…моя собственная совесть в высшей степени спокойна на этот счет» (6, 215).
Однако это не значит, что Свидригайлов внутренне спокоен. Просто волнения и мучения собственной души в полной мере и правде им самим как бы не переживаются, поскольку через голос совести до сознания прямо не доносятся. Собственно, только сфера порочных страстей и желаний переживается и воспринимается героем как нечто несомненно существующее, реальное и потому правдивое. Так, Свидригайлов говорит Раскольникову: «В <…> разврате, по крайней мере, есть нечто постоянное, основанное даже на природе и не подверженное фантазии…» (6, 359). Совестные же, благородные движения собственной души ощущаются Свидригайловым как нечто шиллеровское («Шиллер-то в вас смущается поминутно» (6, 373), – с издевкой замечает он Раскольникову), т. е. как нечто романтическое и потому не до конца реальное, «подверженное фантазии». В результате, неслышимые, но от этого никуда не исчезающие мучительные совестные движения души ощущаются героем словно бы через пелену и как бы рядом с душой – как нечто отчужденное от нее, непосредственно ей не принадлежащее. Собственно, галлюцинации Свидригайлова – это форма, в которою и отливаются эти отчуждаемые движения.
Страдание, испытываемое Свидригайловым (а он испытывает именно страдание), глухо, прямо им не слышимо. В отличие от страдания, так сказать, живого, слышимого, через муки совести очищающего и в конечном счете исцеляющего душу, это страдание мертвое. Оно не имеет разрешения и потому лишь постоянно накапливается словно бы параллельно жизненному пути человека. При этом, нужно сказать, живое страдание во всей полноте ощущается в момент своего осознания – момент, который одновременно становится началом очищения души муками совести. Мертвое же страдание во всей тяжести ощущается в момент внутреннего отказа его осознавать, т. е. в момент начала его отчуждения. Это момент отказа от своего подлинного духовного бытия, момент начала превращения совестного мучения в нечто полуреальное и «подверженное фантазии» – так это мучение легче выносится. Не случайно Свидригайлов говорит Раскольникову: «…всех веселей тот и живет, кто всех лучше себя сумеет надуть» (6, 370).[2] При этом Свидригайлов вполне способен на добрые поступки. Просто они идут не от чистого сердца, а от избытка сильнейшего внутреннего напряжения – оно рождается вследствие постоянного усилия, прилагаемого для отчуждения совестного страдания от души. И это гнетущее напряжение может по случаю вылиться и на благое дело. (И добрые, и злые поступки в подобном состоянии вызываются одной причиной – надеждой на временное облегчение души).
Но для того чтобы сознательно отказаться оценивать свою жизнь по совести, нужна либо смелость (которой, безусловно, обладает Свидригайлов), либо в своей сущности гордое идейное обоснование отказа, как, например, у Раскольникова или Ивана Карамазова. Однако некоторые герои Достоевского в силу своей порочности или слабости просто не могут не грешить. В то же время они не столь смелы и горды, чтобы сознательно отказаться от жизни по совести. В результате, они находят выход в симуляции мук совести и раскаяния; при этом симуляция носит одновременно и искренний, и умышленный характер. Так, в романе «Идиот» Лебедев признается князю Мышкину: «…и слова, и дело, и ложь, и правда – все у меня вместе, и совершенно искренне. Правда и дело состоят у меня в истинном раскаянии, верьте не верьте, вот поклянусь, а слова и ложь состоят в адской (и всегда присущей) мысли, как бы и тут уловить человека, как бы и чрез слезы раскаяния выиграть!» (8, 259).
Впрочем, есть и другой путь: поступки самым беспощадным образом оцениваются по совести, но испытываемые совестные муки волевым усилием преодолеваются ради острого наслаждения глубиной совершаемого греха. Так, например, в «Бесах» Ставрогин признается: «Если б я что-нибудь крал, то я бы чувствовал при совершении кражи упоение от сознания глубины моей подлости. Не подлость я любил (тут рассудок мой бывал совершенно цел), но упоение мне нравилось от мучительного сознания низости» (11, 14).[3] У подобного героя живое, совестное страдание вытесняется из сознания – но не посредством отчуждения от него (как в случае Свидригайлова), а путем попытки прямо и непосредственно словно бы убить его в себе, умертвить. Но умертвляя очищающее душу совестное страдание, Ставрогин лишает себя способности к духовному и нравственному возрождению (в православной традиции совесть является своего рода «органом восприятия Бога»[4]). По сути, герой умертвляет в себе Христа, не дает ему сойти к страдающей душе через спасительные муки совести, через спасительное живое страдание.[5]
Важную роль в осознании роли мертвого страдания в творчестве Достоевского играет, на мой взгляд, народная легенда, рассказанная Дмитрию Карамазову ямщиком Андреем по дороге в Мокрое: «…когда Сын Божий на кресте был распят и помер, то сошел он со креста прямо во ад и освободил всех грешников, которые мучились. И застонал ад об том, что уж больше, думал, к нему никто теперь не придет, грешников-то. И сказал тогда аду Господь: ”Не стони, аде, ибо придут к тебе отселева всякие вельможи, управители, главные судьи и богачи, и будешь восполнен так же точно, как был во веки веков, до того времени, пока снова приду”» (14, 372). Т. е. Христа, искупившего грехи человеческие, удерживает от вознесения присущее людской гордыне (и потому характерное для «сильных мира сего») безысходное мертвое – адово – страдание. Не в силах оставить грешников без надежды на разрешение их страдания, Иисус прямо с креста нисходит к ним и дарует оживляющий душу свет Божий.
В этой связи отмечу, что сошествие Христа к страдающей душе (во ад) – это всегда исцеление и освобождение души. Собственно, по отношению к грешнику, я думаю, Иисус всегда в состоянии нисхождения – в то время как по отношению к праведнику в состоянии вознесения. Но снизойти к грешнику Христос может лишь, если сам грешник, ощущая глубину своего падения, хочет исцеления и восклицает, как Дмитрий Карамазов: «Мерзок сам, а люблю Тебя: во ад пошлешь, и там любить буду и оттуда буду кричать, что люблю Тебя во веки веков» (14, 372).
Что касается людей, симулирующих муки совести, то они тоже не приходят через осознание своей духовной низости к подлинному стыду и раскаянию. Дело в том, что они понимают нравственное падение, чаще всего, не как унижение перед своей совестью и Богом, а как унижение в глазах окружающих. И часто подобный герой, чувствуя себя униженным и презираемым обществом, боится расставаться с этим ощущением. Более того, он сам это ощущение постоянно в себе вызывает и переживает (ср. у Лебедева: «Низок, низок, чувствую» (8, 198)). Ведь только когда такой герой унижается окружающими, он по-настоящему чувствует, что на него обращено внимание и его наконец-то видят, т. е. в полной мере ощущает себя членом общества. При этом, что для него важно, окружающие видят и запоминают его именно таким, униженным и унижению не сопротивляющимся. Тем самым в случае возможного общественного наказания за какой-либо проступок он – за свое добровольное унижение в глазах окружающих – подспудно, но тем не менее расчетливо питает надежду на жалость и снисхождение к нему со стороны презирающих его людей.
Отчаянно не хочет не уподобляться подобным людям – и, прежде всего, своему отцу Федору Павловичу – Дмитрий Карамазов. В связи с этим можно вспомнить его слова о том, как, отделив половину денег Катерины Ивановны, он носил их на шее в ладанке: «Отделил по подлости, то есть по расчету, ибо расчет в этом случае и есть подлость» (14, 443). Т. е. не столь подло совершить грех и унизиться, сколь подло рассчитывать иметь от унижения выгоду или надежду на спасение. Оподляющий душу страх расстаться со своим унижением «по расчету» является, таким образом, той силой, в которой подобный герой, как ни странно, черпает определенную духовную устойчивость.
В сознании героя, ярко переживающего этот подлый страх, иногда происходит словно бы болезненное раздвоение на «я»-прячущееся и «я»-ищущее. При этом «я»-ищущее тесно сливается, если можно так сказать, с «мы», т. е. глядит на «я»-прячущееся как бы с позиции общества, осуждающего и презирающего подобное самоунижение ради выгоды. И один этот невыносимый взгляд, взгляд, ввергающий «я»-прячущееся в состояние позора, уже есть достаточное возмездие за внутренний «подлый расчет». Ср., например, сон, преследующий Дмитрия Карамазова, о котором он рассказывает следователю и прокурору: «…кто-то <…> гонится, кто-то такой, которого я ужасно боюсь, гонится в темноте, ночью, ищет меня, а я прячусь куда-нибудь от него за дверь или за шкап, прячусь унизительно, а главное, что ему отлично известно, куда я от него спрятался, но что он будто бы нарочно притворяется, что не знает, где я сижу, чтобы дольше промучить меня, чтобы страхом моим насладиться» (14, 424). При этом попытка спрятаться от всезнающего и всевидящего «кого-то» есть в то же время и бессмысленное бегство от собственной совести. Так, С. Н. Булгаков пишет: «В совести своей, необманной и нелицеприятной, столь загадочно свободной от естественного человеческого себялюбия, человек ощущает, что Некто со-весть, соведает вместе с ним его дела, творит суд свой, всегда его видит».[6]
Собственно, легче всего в такой ситуации как бы слиться с «мы» и «Некто» и самому смотреть на собственное «я» с презрением. Это позиция предельного и окончательного самоунижения – позиция многочисленных шутов Достоевского. Можно и наоборот: смотреть с презрением на «мы» (и в определенной мере на «Некто») с позиции преступившего закон «я». Это позиция гордыни – изначальная позиция, например, Раскольникова и Ивана Карамазова.
Но и та, и другая позиции вызваны, по сути, страхом через голос совести услышать правду собственных душевных изломов и переживаний. Правду, осознание которой ведет, согласно Достоевскому, к живому совестному страданию – невыносимому для атеиста, но спасительному для верующего.
[1] Кашурников Н. А. Феноменология юродства в романе Достоевского «Братья Карамазовы» // А. М. Панченко и русская культура: Исследования и материалы. СПб., 2008. С. 224.
[2] Ср. также: «…когда совесть наша говорит нам сделать что-либо, а мы пренебрегаем сим, и когда она снова говорит, а мы не делаем, но продолжаем попирать её, тогда мы засыпаем её, и она не может уже явственно говорить нам от тяготы, лежащей на ней, но, как светильник, сияющий за завесою, начинает показывать нам вещи темнее. И как в воде, помутившейся от многого ила, никто не может узнать лица своего, так и мы, по преступлении, не разумеем, что говорит нам совесть наша, так что нам кажется, будто её вовсе нет у нас» (Преподобного отца нашего аввы Дорофея душеполезные поучения и послания с присовокуплением вопросов его и ответов на оные Варсануфия Великого и Иоанна Пророка. М., 1991. С. 54 (репринт. изд. 1895 г.)).
[3] Ср. также в исповеди Ставрогина: «Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне, рядом с безмерным гневом, неимоверное наслаждение» (11, 14).
[4] Бердяев Н. А. О назначении человека. М., 1993. С. 159.
[5] Умертвление совестных сил души, по православному учению, впрочем, не осуществимо до конца. Ср., например: «Умертвить совесть – невозможно. Она будет сопровождать человека до страшного суда Христова: там обличит ослушника своего» (Игнатий (Брянчанинов), святитель. Полное собрание творений: В 8 т. М., 2001. Т. 1. С. 342).
[6] Булгаков С. Н. Свет невечерний: Созерцания и умозрения. М.; Харьков, 2001. С. 80.
Опубликовано: Достоевский и мировая культура. СПб., 2010. № 27. С. 74-78.

